Лафет приблизился к нему, присел над ним на корточки и что-то злобно говорил, но он ничего не слышал. Он лежал и холодно рассматривал Лафета. Он с интересом изучал черты его лица, линии уха, подбородка, фактуру кожи, изгибы губ. Только вот беда: у Лафета не было глаз. Во всяком случае, внимание на них сфокусировать было невозможно. Боже мой, думал Шахов, не спуская глаз с Лафета, а ведь эти губы кто-то с любовью целовал, эту шею кто-то обнимал, и кто-то шептал нежности в это ухо. Не подозревая, что этот человек… кто? ДЕМОН! Другого слова не нашлось. ДЕМОН. Они вокруг нас, мы живем рядом с ними, едим вместе с ними и не знаем, что они — это они. Нам даже в голову не приходит (о, эта человеческая поверхностность!), что чья-нибудь оболочка, неотличимая внешне по исполнению и качеству от любой другой, скрывает в себе механизм, не имеющий ничего общего с человеческим. Да, демоны тоже едят, выделяют и кровоточат, но это — одна только видимость, неумелая, достаточная лишь для того, чтобы ввести в заблуждение таких глупцов, как мы. Они вокруг нас, они живут по своим странным законам, они отравляют нам жизнь — ведь они демоны. И даже если иногда они и делают тебе добро, то только для того, чтобы проще было обмануть потом. Они окружили нас со всех сторон и видят нас, слепых, насквозь, и поэтому делают и будут делать с нами все, что захотят…
Шахов в ужасе дернулся, не спуская испуганного взгляда с этих двоих. А они очень обрадовались, что он очнулся, и снова принялись за дело. Шахова еще никто и никогда так не бил. Правду говорят, что если, обкурившись, на чем-то приколешься, все пойдет как по маслу. Эти двое прикололись на битье.
Изредка выныривая из забытья, он снова и снова чувствовал обжигающую боль и видел в неясном свете умывальника опускающиеся сверху сапоги и палки, а над ними — в невообразимой вышине и дали — звериные, безумные лица, которые множились и множились и наконец заполнили всю вселенную. Они роились и кружились вокруг и везде, и скалились, и что-то орали тысячью диких голосов на миллионе языков и, наконец, слились в одну ужасную окровавленную клыкастую Пасть, изъязвленную червоточинами, измазанную трупным ядом, вонзавшую в его многострадальное тело и полумертвый мозг свои желтые клыки. И тогда Шахов узнал страх. Не ту повседневную боязнь, которая заставляет трястись заячьи поджилки духов, а сумасшедший, всеобъемлющий ужас перед непознаваемым, нематериальным ночным кошмаром, ужас, который гнездится где-то в темных глубинах подсознания и редко-редко выныривает на поверхность, а вынырнув, одним своим дуновением сокрушает слабый человеческий разум.
И, собрав остатки сил и истошно вопя, Шахов пополз; к выходу. Пол был скользким, руки и нош не находили на нем точек опоры, а ужасная Пасть, роняя кровь с клыков, гналась за ним. Вот она поглотила его нога, и на прикрытый курткой живот брызнула кровь, вот ее клыки вспороли плоть на ребрах, и она распахнулась во всю ширь, чтобы засосать свою жертву целиком, и внутри ее был Ад. Шахов, обезумев от ужаса, боли и крика, последним судорожным усилием вытолкнул свое тело в коридор. Тогда Пасть в ярости зарычала, и на голову Шахова со всей высвобожденной анашой силой опустился тяжелый табурет. Шахов вырубился мгновенно
Он очнулся от того, что блевал. Над ним висели сетка и матрас кровати, под ним был покрытый рвотой пол, а он находился посередине. Осознав это, он сделал резкое движение, чтобы встать, но волна боли снова захлестнула его с головой…
Он не знал, не думал, не хотел. Он только ощущал. Он был — сплошная боль. И эта боль — кипящий поток расплавленного олова — текла и текла сквозь него, разбрызгивая по сторонам пылающие искры. Он хотел пошевелиться — и не смог, попытался позвать на помощь — и не сумел. Его вселенная теперь находилась внутри этого тела, огромного и мертвого, как фоб. Он почти ничего не видел сквозь узкие щели глаз, и ничего не слышал сквозь дырки ушей, и весь этот фоб, наглухо забитый, был переполнен кипящим оловом боли. Здесь не было времени и не было пространства, и иногда в щелочках глаз темнело, иногда светлело, а он летел и летел куда-то в пустоту в этом фобу. И боль хлестала через все отверстия в оболочке наружу, а он захлебывался ею и задыхался в тесноте своей вселенной.
И успели пройти эоны и эоны вечности, и он бесчисленное количество раз рождался и умирал, пока вдруг его фоб не подняли и не понесли куда-то.
Неожиданно яркий свет начал проникать сквозь отверстия глаз, и сквозь уши просочились какие-то неясные звуки. Он встрепенулся и вынырнул к поверхности.
— Шахов! — орал кто-то в самое ухо. — ША-ХОВ!!!
— Че… чего? — выговорили едва слышно его губы.
— Ф-фу-у, живой, — сказал кто-то, — Шутка ли, двое суток под койкой с такой дырой в башке!
— Э, санинструктора сюда! — заорал какой-то другой голос. — Медик хренов, где ты вечно шляешься?! Давай свои пилюли, живо!
Что-то рядом затопало и зашуршало, тело подняли и придали ему вертикальное положение.
— Мама ты моя, ну и дырка! — сказал кто-то. — Э, давай-давай, шевелись, обработай рану, а то, неровен час, кони двинет.
Зашипела, как шампанское, перекись водорода, и Шахов снова потерял сознание.
Его тело неподвижно лежало на госпитальной койке. Немигающие глаза были пусты. Легкие мерно поднимались и опадали. Кровь ритмично пульсировала в венах. Под толщей этой плоти, под защитой этой скорлупы он по-прежнему жил и хотел жить. Дьявольская Утроба-Харибда не доконала его и в этот раз.
Иногда к нему приближались другие тела. Они двигались рядом с ним, прикасались к его скорлупе, издавали звуки. Но команды, поступающие к нему извне, ощущались им только как механические, рефлекторные импульсы, не затрагивающие сознания. И тело выполняло эти команды, а потом снова находилось в покое на своем постаменте.