В палатке было пусто, только дымила в центре огромная ротная буржуйка и лежали вдоль стен деревянные настилы для спанья. Сквозь мелкие прорехи в крыше пробивался рассеянный свет. Они не стали разговаривать: и так все было понятно. Когда в палатку влетели Чарыев и Шахназаров, Миша, страшный своим лицом, заливаемым кровью из развороченной брови, зажал согнувшегося вдвое Джумаева в угол и месил его вкрутую. По брезенту текла кровь. Чарыев залопотал по-своему, схватил Мишу сзади за ремни боевой сбруи и потащил от Джумаева. Миша, озверевший, в крови, даже не оборачивался и все пер как танк на глотающего кровавую слюну Джумаева, ревел и все бил, бил без остановки. Зрелище было настолько диким, что Чарыев с Шахназаровым как-то не додумались врезать его чем-то тяжелым по башке, а, совершенно ошалев, все тащили за сбрую прочь. Потом Чарыев поскользнулся, и они все втроем рухнули на печку. Печка завалилась набок, потянув за собой всю палатку, а они вопили и отгребались руками и ногами от раскаленного железа.
Потом весь батальон был построен в каре, и в центре, перед строем первой роты, поставили Мишу.
— Посмотрите на этого урода! — сказал комбат. — Это чмо строит из себя очень бурого дембеля, которому многое позволено. Он не тащит службу, забивает на приказания командиров, зацепляется с сослуживцами. Странно, что никто еще не поставил его раком в туалете. Впрочем, — комбат интимно понизил голос, — кто знает?
Миша пробежался глазами по лицам вокруг. Военнослужащие других подразделений явно скучали. Кто-то зевал — нагло, не прикрываясь ладонью, — кто-то негромко переговаривался, кто-то просто — не вслушиваясь в слова этого козла в майорских погонах — ждал, когда закончится наконец эта дебильная церемония. Только в первой роте среди тупых солобонских рож — духи, кажется, даже не совсем понимали, о чем идет речь, — то и дело проглядывали физиономии самых воинственных азиатов, похожие на передки уазиков особого отдела — такие же неподвижные, но полные скрытой угрозы. Миша, неожиданно для самого себя, встретился в строю с глазами не тупыми, не равнодушными, не злыми. Лицо этого человека в строю выделяла из остальных лиц подбадривающая, спокойная улыбка. Это был сержант Сулейманов. Он еще раз улыбнулся Мише и отвернулся.
— Этот ублюдок все равно скоро сядет, — продолжал комбат. — Он конченый. И я разрешаю применять, когда понадобится его усмирить, крайние средства, вплоть до физического воздействия.
Подразделения зашевелились: не все хорошо понимали по-русски, но все, кто еще не утратил способности думать — даже в узком армейском смысле, — почувствовали, что происходит нечто необычное.
— Командование батальона убеждено, что в своем подавляющем большинстве личный состав состоит из отличных солдат, четко выполняющих Устав и приказания командиров и начальников, — батальон долгое время держал первое место в полку по количеству правонарушений, — поэтому какие бы конфликты ни имели место между кем-нибудь из солдат батальона и этим уродом, мы изначально будем исходить из того, что виноват он, — комбат ткнул пальцем в сторону Миши.
Никакой видимой реакции со стороны личного состава не последовало, однако можно было надеяться, что тот, кому надо, принял эту информацию к сведению.
Потом комбат еще с минуту потоптался на месте, шушукнулся о чем-то с эншем и совершенно отвлеченным голосом скомандовал:
— Все. Батальон, вольно! Разойдись!
Батальон разошелся. Осталась стоять — задержанная окриками офицеров — только первая рота.
— Ну что, Вельских, — спросил комбат, — что ты намерен делать с этим мерзавцем?
— Да сколько тут осталось до конца учений, товарищ майор, — ответил ротный. — Тем более, что свободного транспорта все равно нет. А вот вернемся с учений — отправим его на губу и можно будет ставите вопрос о возбуждении уголовного дела, — произнес он нарочито громко, чтобы его было слышно Мише и роте.
Миша молчал.
— Ну чего ты молчишь, ублюдок? — спросил комбат. «Нах», — подумал Миша. Разбитая бровь, подсыхая, жутко болела.
— Какого ты влез в драку с Джумаевым?
— Я этого урода в следующий раз вообще напрочь завалю, — ответил Миша, сплевывая. — Ломом. Или арматуриной.
— Хлебало приткни, собака хохоль! — выпер из строя распухшую рожу Джумаев.
— Точно пришибу! — начал заводиться Миша. — Мало что ли вы мне крови попортили, уроды?
Тотчас из строя загавкало штук пять харь.
— Пошли нах, уроды! — крикнул Миша. — А ты, чмо, вообще молись, понял?
— Я чмо?! — завизжал Джумаев. — Конец тебе, собака, будет сегодня ночь, понял, да?! Зарежем! — он вовсе вылез из строя, оскалил зубы. — Яйца тебе отрежем и на ухи повесим, хохольский урод!
— Елду тебе на рыло, — уже спокойнее сказал Миша. Была произнесена конкретная угроза — об этом следовало подумать.
Наконец в свару вмешались офицеры. Роту кое-как построили и повели на стрельбище. Мишу оставили в лагере. Дневальным. О похеренном кухонном наряде словно все забыли. Просто оставили Суздалева мыть посуду — и все.
Мишу в эту ночь никто не зарезал, и в следующую тоже — даже близко никто не подходил, — хотя он специально на такой случай держал в изголовье отточенный штык-нож: еще бы посмотрели, кто кому яйца отрежет и куда повесит.
На стрельбах и во время учебных атак с боевой стрельбой Миша старался всегда находиться позади всех, чтобы ненароком не получить очередь в спину. Но Бог, в которого Миша круто поверил за это время, миловал. И по окончании учений батальон вернулся в часть без потерь, только одному напившемуся в драбадан сержанту оторвало полступни гусеницей бээмпэшки, а еще одному солобону искорежило палец взорвавшимся запалом учебно-имитационной эргэдэшки.