А зэк, кстати, опасный попался. Убийца. Завалил двух часовых, подался в бега. Ну, мы его под Тарбаганьей сопкой и обложили.
Места там дикие, тайга, бурелом, и настрой какой-то Тоскливый, мрачный, усталость какая-то деревянная, гнилая в природе, разве только с двустволкой-вертикалкой (с «голландом», как у бати) побродить за дичью.
Ну, и как-то так получилось, что рецидив помыкался по бурелому и выскочил прямо на меня. Патронов в магазине у него уже не было — за двое предыдущих суток по нашим голубым беретам пострелял, но он и без патронов был еще хоть куда боец: здоровый такой мужик без возраста, коренастый, зверь, какой зимой в снегу переночует, а утром встанет, отряхнется и дальше пойдет. И рожа зверская, дикая, а в руке финарь. Как меня увидел, завыл по-волчьи, и по глазам его видно, что уж меня похоронил.
Я вначале здорово стреманулся, а потом подумал, чего, мол, мне пасовать перед ним: он же не профи, а так, ублюдок-любитель, это дураков-гражданских резать как свиней он мастак, и вэвэшников-часовых валить, со мной-то ему потруднее придется. Я-то ведь не пальцем деланный, не зря голубой берет ношу. Ну, и отступил страх.
А любой человек, противник твой, всегда очень хорошо чувствует, готов ты биться насмерть или так, дурака валяешь. Это даже не по глазам, не по голосу — нутром чуешь, как собака, по запаху. И если слабину почуял, то мигом звереешь, и тебя уже из пушки не остановишь.
Ну, а если видишь, что перед тобой кремень, то уж и не рад, что связался, и только думаешь, как вовремя с темы съехать. И тут главное — пересилить себя, настроиться, затвердеть душой. Тогда и пули не берут.
А я так думаю, что в каждом этот кремень есть, и если тебе удастся его достать из глубины себя и так держать, чтобы он обратно в болото, в жижу страха не засосался, то победил ты и никому тебя не завалить. Так что грани свой кремень так, чтобы он поустойчивее на поверхности лежал. Не нужно множества мелких граней — мыслей, чувств, все это интеллигентство и дурня, огранка должна быть крупная, простая и грубая, чтоб надежно.
Смерти все боятся. А ты настройся, что хочешь умереть как боец, не завтра, не потом, а сейчас; представь себе, что висите вы с твоим противником над пропастью и ты можешь его убить, только если сам вместе с ним сорвешься, почувствуй, какой это кайф — умереть, захлебнувшись кровью врага, и тогда все. Твоя взяла.
Ведь почти все бьются, чтобы выжить. И если ты будешь биться, чтобы противник умер вместе с тобой, за тобой огромное преимущество. Дурак будешь, если не воспользуешься. Вот сам увидишь, как враг задергается, когда ты ему: «Давай руку. Пойдем.» — «Куда?» — «На тот свет.» — «Не-ет!» — «Давай-давай!» — «Да ни за что!» И тут уж делай с ним все, что захочешь.
Я и спорт, бокс на ринге, за его ограниченность не люблю. Это ж ведь так, игра, там на карту какая-то мелочь поставлена, гроши, копейки. Там и морду-то подставлять под удары в падлу. Пустое дело. Потому и дерусь всерьез я редко и неохотно. Но уж если дерусь, то насмерть. Не чтобы победить, побить противника, а чтобы убить. УБИТЬ. И готов платить за это всем. И своей жизнью тоже. Иначе зачем драться?
А что до этого рецидива, то тут и говорить не о чем.
Убил я его. Зарезал его же собственным ножом. К слову, этот нож я себе оставил, на память, клевое такое писало, отличная сталь и ручка наборная, разноцветная, знаете, какие на зоне делают.
Вообще-то, я их никогда в живых не оставляю, зэков, рецидивов. А зачем? За каким хером они нужны? Они ж черные, злые, от них беда одна, кровь, слезы, горе. Я б этих умных, гражданских, которые против смертной казни выступают, за гуманизм (опять замполитовское словечко; вроде и не интеллигент какой-нибудь сраный, а вот базар у него — ну просто труба!..), за права человека, адвокатов, философов всяких — хер их знает, как они называются, но вы-то прекрасно понимаете, о ком я говорю, — так вот, я б их всех, скопом, была б на то моя воля, хоть на месячишко в зону бы упрятал, к этим самым рецидивам. Пусть пообщаются. А вот когда этим умникам клапан в жопе прочистят, посмотрим, что они запоют.
Со зверями же, с ублюдками только по-зверски и можно, они другого языка не понимают. В свое время с молоком матери ничего не всосали, так пусть теперь с кровью со своей всасывают. А мы им в этом поможем.
Я расположился в бытовке, развалившись на стуле и забросив ноги на подоконник. Торопиться никуда не надо было. В моей руке медленно подыхала сигарета, а я, прищурившись, медленно рассматривал струйки табачного дыма.
Люблю эти первые послеотбойные полчаса, когда офицеры наконец-то сваливают по домам и в казарме начинается нормальная жизнь. Из каптерки доносится магнитофонный голос Тото Кутуньо, которого я когда-нибудь грохну на пару с каптерщиком Кацо, из сушилки слышны разудалые вопли и тянет мощным кумаром драпа, уже никто не грохочет гирями в закутке за койками, а я — здесь, в бытовке, курю и мечтаю, и обегаю невидящим взглядом оранжевый с разводами линолеум на полу, кубики пеноплена на стенах, мрачные клетчатые занавески.
Знаете, в моем положении, положении солдата, который все два года старослужащий, каким бы оно ни казалось клевым, есть свои минусы. Вот, например, то, что умник Кот называет «чемоданным синдромом». Это когда солдат тащит последние полгода службы и думает только о дембеле, что называется — «сидит на чемоданах». Так вот, у меня этот синдром все два года. Мерзкое чувство. Это духи первые месяцы ни о чем не думают — они выживают, черпаки тоже — они ставят себя. А я? А у меня в голове рыбалка с Толяном, охота с батей, пивко в необъятных количествах с ребятами под стекляшкой, мамкин борщ, телки на дискотеках… И вот это, знаете, настроение невыносимой такой грусти, когда думаешь о том, каково сейчас там… Знаете, как-то не вспоминаются, скажем, дождливые или пасмурные дни. Кажется, все они на гражданке были яркие, солнечные, добрые какие-то. И даже в дождь, когда пасмурно и слякоть, чувствуешь, что где-то оно было, солнышко, где-то рядом, поблизости, заныка-лось за углом, в подворотне какой-нибудь своей, солнце-вой, и нет-нет да и кажет сквозь мокрый туман свой озорной лучик.