И, поднимаясь и опускаясь над ней, я слышал в ее стонах и вскриках то, чего никогда не слышал от нее раньше, то, что удваивало, удесятеряло наслаждение и боль, — дурацкое, мерзкое, жгучее, с захлебом, слово «любимый»…
На следующий день я, как и сказал Наташе, укатил в командировку. Недели две назад из мехбригады подался в бега рядовой Самсонов. В отличие от большинства заядлых бегунов, конечной целью движения которых чаще всего являются ближайшая кочегарка, хлеборезка или просто лес, где можно спрятаться, разжечь костер и подышать воздухом свободы, Самсонов был бегуном по призванию, причем стайером. Покуда его словят, он каждый раз успевал добраться так далеко, что штабные офицеры, отмеряя локти по карте, только диву давались. И еще. Он бегал почему-то все время в разных направлениях. Например, в последний раз Оскал привез его откуда-то из-под Дарасуна, а сейчас патруль словил его в Улан-Удэ.
Вообще-то, за беглецами должны, вроде бы, ездить комендачи, но поскольку они такие же бестолковые, как и вся мазута, обычно это дело — наше, лосевское. В этот раз за Самсоновым поехали лейтенант Семирядченко, я и, как ни странно, Обдолбыш. Ну, когда я узнал, кого дали мне в напарники, то жутко удивился: Обдолбыш же всегда был невыездным, просто ПО ЖИЗНИ невыездным, и единственным местом, куда его довольно часто отпускали, была гарнизонная гауптвахта. А тут — нуте вам здрасте! — в Улан-Удэ.
Ну, чего тут рассказывать: приехали в улан-удинскую комендатуру, приняли Самсонова и — на военную железнодорожную станцию. В обычном же, гражданском поезде не поедешь с автоматами и беглым придурком в наручниках, верно?
На наше счастье, в сторону Харанхоя как раз отбывал порожняком эшелон — под загрузку, к летним учениям, — и мы окопались в «офицерском» (а попросту говоря, плацкартном) вагоне.
Приковали Самсонова к стойке, расслабились. Семирядченко, чтоб глаза ему личный состав не мозолил, ушел в соседний отсек, достал бутылочку белой, тяпнул пятьдесят капель, закурил. Он вообще странный, из тех, что любят с зеркалом на брудер пить, ну, знаете, типа «с умным человеком всегда приятно пообщаться». Да, вот из этой серии. Сказал нам, мол, труба, ребята, действуйте по распорядку, и усвистал. И нич-чего его больше не интересует.
А у нас с Обдолбышем распорядок известный: «ключ на старт!», «продувка!», «зажигание!», «поехали!» И, как говорится, «махнул рукой»… Пыхнули первый косой, второй, третий — и начался вынос тел. Семирядченко хоть поначалу еще на дух драповый реагировал, кричал нам сквозь переборку, мол, вы че там, уроды, совсем нюх потеряли? А потом, видно, водка и вовсе иллюминаторы ему залила, мы кумару подпускаем, а из-за стенки — ни гу-гу. Я заглянул — точно, сломался лейтенант, поборола его, проклятая. Лежит на полке, рученьки белые свесил, сапожки яловые разметал, геройски полегший в битве с водкой неизвестный солдат, один из тысяч точно таких же, во сне губоньками шлепает, как блядь после случки.
Ну, мы, ясное дело, спокойной ночи ему пожелали свинцовыми своими языками и снова сосредоточились на ракетной технике. Я, правда, еще хотел Самсонова попинать, так просто, для профилактики, «при попытке к бегству», так сказать. Но обломился. Вмиг. Потому как не драповое это дело — насилие.
— Что, облом воевать? — бормочет Обдолбыш с жутким пониманием в голосе.
— Да трубень просто, — отвечаю. — Как будто, знаешь, мое тело уже не мое и чтобы его заставить кого-то ударить, надо… надо… надо своим телом его взять, знаешь, так обхватить, чтоб покрепче, понадежнее, чтоб наверняка, и… ну, эта… чтобы оно тогда уже его ударило…
— Ну, ты погнал, брат, — ржет Обдолбыш. — Сам-то хоть понял, чего сказал?
— Конечно, понял, — с железной уверенностью отвечаю я. — Я говорил про… об…
Блин, мысли разбегаются в разные стороны, как духи от дембелей. А последняя — она такая, знаете, хвостатая, как… как змея, вот… Да, как змея… И я пытаюсь словить ее за хвост — боже, кого? чего я пытаюсь словить? зачем?., а, не важно, — так вот, а хвост, он такой гладкий весь, как огонь, чешуечки одна к одной подогнаны, как язычки пламени, строем, шеренгой нависают, такие все объемные, выпуклые, рельефные, и так я это явственно ощущаю, аж подушечки пальцев прогибает, аж в ладошках тяжесть, а схватить за этот хвост — блин, не могу!.. Нету его и труба…
— А тело, оно как хэбэшка, надел ты его вовремя, как по тревоге — значит, повоюешь, а если не надел, а так, через руку оно у тебя до сих пор висит, так какой же из тебя боец? — бормочу я. — Да ты, брат, сам прикинь, как же в строй с такой херней через руку, а?.. Не-ет, братуха, так, конечно, воевать нельзя…
— А знаешь, брат, — лопочет Обдолбыш, покачивая головой, как китайский болванчик-урлобанчик, хрусь-хрусь, динь-динь, — ты ведь самый настоящий растаман…
— Па-апрашу не выражаться, товарищ солдат, — отвечаю. — Никакой я не рас… рас… ман.
— Почему?
— Потому что не жидяра, — говорю. — Сам, что ли, не понимаешь?
— Секта такая негритянская есть, растаманы, — бормочет Обдолбыш, — видел негров, у которых куча косичек на башке? Во, это они и есть…
— Ну, конечно, из башки всякая гадость начнет расти, тут не косички — корешки в рост пойдут, если тело через руку таскать…
— Так у них, знаешь, главное в вере — драп… Вроде как наивысший дар, который Господь преподнес людям, чтобы они забыли свои горести и невзгоды и думали только о вечном…
— Ха, негры, говоришь? Да-а, и почернеть лицом немудрено от такой позы: давление крови, знаешь ли…
— У них выкуривание косого вроде как религиозное действо, молитва: Господу на алтарь предложили и — вперед, по кругу…