Штабная сука - Страница 108


К оглавлению

108

Вот дураки они, в натуре, эти чмыри! Да я на их месте только с крутыми и хлестался бы с утра до вечера, причем выбирал бы противников покруче. Почему? Известное дело: крутой должен только выиграть, другой вариант не конает, а для чмыря, что называется, главное — участие. Даже победив, крутой остается «при своих», а чмырь, даже проиграв, набирает очки. А значит, если чмырь будет драться снова и снова, то в конце концов они с крутым уравняются. И спасает крутых только то, что чмыри с ними драться не будут, на то они и чмыри. Хотя, может быть, они сознательно остаются чмырями. Чтобы всегда иметь право проигрывать.

А раз так, что у чмырей все козыри, то, чтобы хоть как-то поровну, надо чмырей давить до упора, до фунта. И делать это надо крутым. А кому ж еще?

Да, чмыри эти, куда ни кинь, гнить должны. Если не набрались храбрости за себя постоять — то за это гнить, а если набрались (как Кот) — то тогда за это.

А мы и первых, и вторых делать будем.

Сегодня был жаркий июльский день. Оскала не было, поэтому надо было идти в парк, но я не пошел. Облом. Достаточно представить себе раскаленную солнцем броню бээрдээмки, столбы пыли, гуляющие по парку, потные черные рожи духов, чтобы улечься на койку, закурить и потерять всякий интерес к окружающему.

Тем более, что после того как я отказался ехать в отпуск, я стал привилегированным. Начальство прощало мне многое, что не простило бы любому другому. Грех был этим не воспользоваться. Поэтому я и лежал на койке, что являлось грубым нарушением правил, и курил, что было и вовсе рискованным, особенно если вспомнить шиздону-тую натуру нашего ротного.

Но мне почему-то вдруг все стало совершенно безразлично, и, кажется, зайди сейчас в казарму сам маршал Соколов, выпустил бы струю сигаретного дыма прямо промеж его запотевших триплексов.

И так я лежал, смотрел на растекающийся в воздухе дым и грустил, как вдруг на самой середине сигареты — вот западло! — в расположение влетел как всегда чем-то разозленный ротный. Безразличие мое подохло, как шелудивая собака, от одного его вида. Я мигом забычковал сигарету об ножку кровати и незаметно уронил бычок на пол, потом вскочил и заторопился восвояси.

— Куда? — словил меня за рукав ротный.

— В туалет! — отрапортовал я. — Разрешите идти?

— Иди, — отмахнулся он и потянул носом воздух. Удаляясь в сторону туалета, я слышал его звериный рев:

— Какая падла курила в расположении?!

Силя, дежурный по роте, пытался что-то лепетать в ответ, но последствия были заранее известны ему, мне и всем остальным: обычно в такой ситуации наряд по роте в полном составе водружал бычок на плащ-палатку и бегом нес на Сопку Любви, лысую гору километрах в пяти от казармы — хоронить. Вот и сейчас Мерин заткнул Силе рот коротким матом и скомандовал:

— Мамонт, сменить дневального на тумбе! Наряд, бычок на плащ-палатку!

Силя и двое его дневальных с тоскливыми глазами положили бычок на плащ-палатку и с трех сторон ухватились за брезент.

— К бегу приг-готовиться!.. Конец маршрута — Сопка Любви… Бего-ом… Марш!

Наряд взял с места галопом и в шесть сапог угрохотал прочь. Ротный направился следом — проконтролировать.

Бедный Силя! Теперь наверняка повторный наряд получит. Я вышел из туалета и остановился возле тумбы, вокруг которой наяривал половой тряпкой Мамонт.

— Мамонт! — зову.

Выпрямляется, не выпуская тряпки из рук, весь какой-то мятый, бэушный какой-то, молча наводит на меня свои испуганные гляделки и ждет. Я молчу, а он ждет. Буду молчать, не спуская с него глаз, час — весь час он будет стоять, боясь пошевелиться, как даже перед комкором не стоит, и ждать, чего мне захочется ему сообщить. Может, обозвать чмом и пидаром, а потом набить морду — просто так, для профилактики, — а может, всего лишь заслать за сигареткой, кто знает? Я еще и сам не знаю. И он не знает, поэтому ждет одинаково испуганно, приготовившись к самому худшему.

Все-таки, что ни говори, это власть. Сейчас, в этот момент, он мой. И я могу сделать с ним, как со своим дворовым псом, все, что душе моей хозяйской будет угодно. А и поэтому в отпуск ехать не стоит: где ж дома такое найдешь? Разве что на такой женишься…

Сейчас все — весь мир — проистекает от меня, и радость, и горе, и весь смысл мамонтовской никчемной жизни сосредоточился на моих губах, обычных, в общем-то, кусочках надутой кровью мягкой кожи, которые одним своим шевелением — случайным или небрежным — вынесут ему свой приговор, не подлежащий обсуждению.

Сейчас я для него — как бог, одним словом, могущий либо осчастливить безмерно, либо жестоко наказать.

— Мамонт… — задумчиво повторяю я, еще не решив, казнить его или помиловать.

Он молча ждет решения своей участи. Блин, ну как же меня раздражает вот это тупое, зашуганное молчание чмырей, которые и молчат-то даже не потому, что совсем уже отупели, а потому, что боятся, что я найду в их тоне или словах, какими бы тишайшими они ни были, что-то оскорбительное для себя, какой-нибудь, хоть малейший, повод придолбаться.

Что, гад, выживаешь? Добро, выживай. А мы тебе это выживание чуток усложним. Чтоб больше было похоже на настоящее.

— Послушай, Мамонт… — тяну я, продлевая его мучения. Он начинает дрожать, я чувствую, как от него хлещут во все стороны волны желудочного страха. Как бы, чего доброго, не обдристался тут, что ли…

— Че ты такой бурый, Мамонт? — спрашиваю я. Испуг в его глазах удваивается. Сейчас я читаю в нем, как в открытой книге. Что вы, что вы, Андрей Николаевич, бормочет с ужасом его гнилая душонка, я не бурый, совсем не бурый, даже вот настолечко. Я чмо, полное чмо, и чтобы вы, многоуважаемый Андрей Николаевич, меня сейчас не трогали, я готов выполнить любое ваше распоряжение. Только прикажите.

108